|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
I. Герменевтика культурыСугубо историческое исследование, имеющее целью проследить эволюцию учения Фрейда о культуре, должно было бы начинаться с "Толкования сновидений"; именно здесь Фрейд, интерпретируя "Царя Эдипа" Софокла и "Гамлета" Шекспира, раз и навсегда показал единство литературного творчества, мифа и онирического извращения. Все последующие идеи берут начало в этом утверждении. В работе "Литературное творчество и ожившее сновидение" Фрейд ставит вопрос о том, что неощутимые переходы от ночного сна к игре, от игры к юмору, фантазии и грезам наяву, а от них к фольклору и легендам дают основание полагать, что способность к творчеству обнаруживает тот же динамизм, содержит ту же экономическую структуру, что и феномены компромисса и замещенного удовлетворения, которые позволяет выявить интерпретация сновидений и теория невроза. Но чтобы идти дальше, здесь не хватает ясного видения топики, требований психического аппарата и экономии инвестирования, которые позволили бы переместить эстетическое удовольствие в совокупную динамику культуры; вот почему в рамках небольшой статьи мы предпочтем иметь дело скорее с систематической, нежели с исторической интерпретацией и перейдем непосредственно к текстам, дающим синтетическое определение культуры. Именно исходя из универсальной проблематики, возможно развивать общую теорию "иллюзии" и определять место предшествующих эстетических работ, смысл которых остается в подвешенном состоянии; пока не найдена единственно возможная движущая сила культуры. Эстетический соблазн и религиозная "иллюзия" могут быть поняты вместе как противоположные полюсы одного и того же стремления к компенсации, которая сама есть одна из задач культуры. То же самое можно сказать и о более объемных работах, таких, как "Тотем и Табу", в которых Фрейд с помощью психоанализа интерпретирует результаты этнографии начала века, касающиеся тотемических истоков религии и истоков наших этических императивов, лежащих в архаических табу. Эти генетические исследования можно поместить в более широкие рамки топико-экономической интерпретации; как раз в работах "Будущность одной иллюзии" и "Моисей и монотеистическая религия" Фрейд сам указывает значение такого объяснения, касающегося только частного феномена, то есть архаической формы религии, а не религии как таковой; ключом к систематическому, а не только историческому перечтению произведений Фрейда является подчинение всех "генетических" и частных интерпретаций "топико-экономической" интерпретации, которая только и может обеспечить единство перспективы. Это второе предварительное замечание присоединяется к первому, подтверждая его: центральным моментом генетического объяснения в рамках топико-экономического объяснения является теория иллюзий; именно здесь архаическое воспроизводится как "возвращение вытесненного". Если это так — а это можно подтвердить только на практике, - то систематический порядок обязывает к следующему: идти от целого к частям, от центральной экономической функции культуры к частным функциям религиозной "иллюзии" и эстетического "соблазна", от экономического объяснения к генетическому объяснению.
"ЭКОНОМИЧЕСКАЯ" МОДЕЛЬ ФЕНОМЕНА КУЛЬТУРЫ Что такое "культура" вообще? Обратимся сначала к негативному положению и скажем, что цивилизация и культура не противостоят друг другу; подобный отказ от ставшего почти классическим разделением сам по себе весьма значителен; дело вовсе не обстоит так, что, с одной стороны, мы имеем утилитарные деяния, нацеленные на овладение силами природы, что и является цивилизацией, а с другой стороны, нам предписана бескорыстная, идеалистическая задача по реализации ценностей - и это есть культура; такое различение, которое может иметь смысл в иной, нежели психоаналитическая, позиции, исчезает, как только мы решаем подходить к культуре с точки зрения баланса либидозных инвестиций и контринвестиций. Именно такая - экономическая — интерпретация господствует во всех фрейдовских рассуждениях о культуре. Первое явление, которое подлежит рассмотрению с данной точки зрения, - это принуждение к отречению от импульсивных желаний; именно с этого начинается "Будущность одной иллюзии": культура, отмечает Фрейд, началась с запрещения самых древних желаний - инцеста, каннибализма, кровожадности. Но в то же время принуждение не составляет всей культуры: в основании будущего, говорит Фрейд, лежит иллюзия, она вписана в более широкую задачу, всего лишь незначительным моментом которой является запрет. Именно в этом корень проблемы; Фрейд очерчивает ее с помощью трех вопросов: до какого предела можно сокращать давление импульсивных желаний, свойственных человеку? как можно соединить такое сокращение с неотвратимыми отказами? каким образом компенсировать индивидам эти жертвы? Может показаться, что данные вопросы задаются автором по отношению к культуре; нет, они сами составляют культуру; в конфликте между запрещением и импульсом под вопрос ставится как раз эта тройственная проблематика: уменьшение импульсивной нагрузки, трактовка его как неизбежного и компенсация за пожертвования. Чем иным является подобное вопрошание, если не экономической интерпретацией? Здесь мы касаемся единой точки зрения, которая не только объединяет все работы Фрейда об искусстве, морали, религии, но и связывает "индивидуальную психологию" с "коллективной психологией" и обе их укореняет в метапсихологии. Экономическая интерпретация культуры развивается в двух временах: "Неудовлетворенность в культуре" показывает соединенность этих двух моментов; сначала существует то, о чем нельзя говорить, не обращаясь к импульсу смерти; далее, существует то, о чем нельзя говорить, не обращаясь к импульсу смерти; этот переломный момент открывает перед исследователем полную трагизма сферу культуры, но он предпочитает идти по пути заурядных подсчетов; экономия культуры, как представляется, совпадает с тем, что можно было бы назвать общей "эротикой": цели, преследуемые индивидом, и цели, которые воодушевляют культуру, выступают как фигуры Эроса, то расходящиеся в разные стороны, то сходящиеся друг с другом: "Развитие культуры отвечало изменению жизненного процесса, испытывающего под воздействием Эроса и Анан-ке влияние реальной необходимости, то есть союза изолированных человеческих существ, скрепленных их взаимными либидозными отношениями". Все та же "эротика" составляет внутреннюю связь в группах и заставляет индивида искать удовольствий и избегать страданий, которые доставляют ему мир, его собственное тело и другие люди. Развитие культуры, как и становление индивида от его детства до взрослого состояния, является плодом Эроса и Ананке, любви и труда; можно даже сказать: скорее любви, чем труда, поскольку необходимость объединяться в труде с целью эксплуатации природы считают пустяком по сравнению с либидозной связью, которая сплачивает индивидов в единое социальное тело. Кажется даже, что все тот же Эрос провоцирует индивидуальное стремление к счастью и пытается объединять людей во все более обширные группы. В таком случае мы сталкиваемся с парадоксом: культура как организованная борьба с природой наделяет человека могуществом, каким некогда были наделены боги; но богоподобие делает человека неудовлетворенным - неудовлетворенным в цивилизации... Почему? На основе этой "общей" эротики можно лишь разглядеть некоторую напряженность между индивидом и обществом, а не значительный конфликт, составляющий трагедию культуры; например, безапелляционно утверждают, что семейная связь препятствует собственному развитию в более обширные группы; для каждого юноши переход из одной группы в другую с необходимостью является разрывом с самыми древними и самыми жесткими связями; понятно также, что в женской сексуальности есть нечто такое, что сопротивляется переносу сексуальных особенностей на либидозные энергии социальной связи. Можно пойти еще дальше, углубляясь в конфликтные ситуации, но мы, однако, не встретим здесь радикальных противоречий: культура, как известно, требует жертв в удовлетворении любой сексуальности, какими являются запрет инцеста, контроль за инфантильной сексуальностью; со своей стороны либидо всеми своими инерционными силами сопротивляется направлению сексуальности в узаконенные русла, соответствующие моногамии, выдвижению требований продолжения рода и т.п. Но, как бы ни были тяжелы эти жертвы и безвыходны эти конфликты, они еще не образуют настоящих антагонизмов. Более того, мы можем сказать, что, с одной стороны, либидо всеми силами собственной инерции сопротивляется задаче, которую выдвигает перед ним культура, чтобы оно покинуло свои позиции; с другой стороны, либидозная связь общества питается энергией, взимаемой с сексуальности вплоть до угрозы ее атрофии. Но все это так мало "трагично", что мы можем мечтать о каком-никаком примирении или соглашении между индивидуальным либидо и социальной связью. Но с новой силой встает все тот же вопрос: почему человек в своем стремлении к счастью терпит неудачу? почему он не удовлетворен как культурное существо? Именно здесь анализ изменяет свое направление: теперь перед человеком ставится абсурдная задача - любить ближнего своего как себя самого, невыполнимое требование - возлюбить врагов своих, опасное приказание - расточающее любовь, отдающее приоритет злым людям, ведущее к потере целомудрия, к какому само же взывает. Но истина, скрывающаяся за этим безрассудным императивом, есть безрассудство импульса, ускользающего от заурядной эротики. "Определенная часть истины, которая прячет все это и которую мы охотно отвергаем, состоит в следующем: человек не является более добродушным существом, чье сердце жаждет любви, о котором говорят, что оно защищается, если атакует; напротив, человек - это существо, которое должно осознавать, что в его инстинктах содержится большая доля агрессивности... На деле человек стремится удовлетворить свою потребность в агрессии, нападая на своего ближнего, беспощадно эксплуатировать его способность к труду, использовать его в сексуальном плане без его согласия, присваивать себе его блага, унижать его, причинять ему страдания, мучить его и убивать". Импульс, который руководит отношением человека к человеку и требует, чтобы общество в силу неумолимого чувства справедливости восставало против него, - это, как известно, импульс смерти, изначальная враждебность человека человеку. С признанием импульса смерти вся экономика перестраивается. В то время как "социальная эротика" могла со всей строгостью выступать в качестве расширения сексуальной эротики, вытеснения объекта или сублимации цели, удвоение Эроса и смерти в плане культуры не может более трактоваться как расширение конфликта, который мы с большим успехом познаем, если речь идет об отдельном индивиде; напротив, трагизм культуры служит показателем того антагонизма, который, в случае с конкретной жизнью и индивидуальной психикой, остается малозаметным и двусмысленным. Разумеется, Фрейд, развивает свое учение об импульсе смерти начиная с 20-х годов ("По ту сторону принципа удовольствия"), в рамках биологии, не выделяя социального аспекта агрессивности. Но, несмотря на свою экспериментальную основу (невроз повторения; детская игривость, стремление вновь пережить тяжелые моменты и т.п.), эта теория носила характер авантюры и спекуляции. В 1930 году Фрейд более отчетливо увидел, что импульс смерти остается скрытым в "живом" человеке и что он проявляется только в своем социальном выражении агрессивности и разрушения. Именно в этом смысле мы сказали выше, что интерпретация культуры выявляет антагонизм импульсов. Итак, настаиваем ли мы (во второй половине настоящего очерка) на своего рода перепрочтении теории импульсов, исходя из их выражения в культуре? Мы стали лучше понимать, почему импульс смерти в плане психологическом есть од повременно неотвратимое следствие и невыразимый опыт: "Мы схватываем его не иначе, как в тесном переплетении с Эросом: именно Эрос его использует, направляя его на другое, нежели живое существо; именно с Эросом смешивается он, принимая форму садизма; и, наконец, именно через мазохистское удовлетворение мы используем его против живого существа. Короче говоря, он отступает, только смешиваясь с Эросом, либо удваивая объектное либидо, либо усиливая нар-циссическое либидо. Он проявляется и обнажается только как антикультура; таким образом имеет место последовательное обнаружение импульса смерти на трех уровнях - биологическом, психологическом, культурном; его антагонизм становится все менее и менее скрытым по мере того, как Эрос усиливает свое воздействие, чтобы сначала объединить живое с самим собой, затем — "Я" со своим объектом, и, наконец, индивидов в постоянно расширяющихся группах. Повторяясь на каждом уровне, борьба между Эросом и Смертью становится все более и более явной и достигает своего полного значения только на уровне культуры. "Импульс агрессивности является выражением инстинкта смерти и главным показателем его нисхождения, инстинкта, который мы нашли действующим наряду с Эросом и разделяющим с ним властное давление мира. Отныне, как я думаю, проясняется значение эволюции культуры: она должна сообщать нам о борьбе между Эросом и Смертью, между инстинктом жизни и инстинктом разрушения, как он проявляет себя в человеческом роде. Короче говоря, борьба составляет главное содержание жизни. Вот почему данную эволюцию следовало бы кратко определить так: борьба рода человеческого за жизнь. Именно эту борьбу исполинов наши отцы-кормильцы хотели бы усмирить, взывая: Eiapopeia vom Himmel. Но это еще не все: в последних главах "Неудовлетворенности в культуре" отношение между психологией и теорией культуры полностью переворачивается. В начале данного очерка именно экономия либидо, заимствованная из метапсихологии, служила руководством в исследовании феномена культуры; затем с введением импульса смерти интерпретация культуры и диалектики импульсов отсылают одно к другому в круговом движении; с введением чувства виновности теория культуры возвратным движением отбрасывает психологию. Чувство виновности вводится на деле как "средство", которому подчиняется цивилизация, чтобы обуздать агрессивность. Интерпретация культуры заходит так далеко, что Фрейд готов утверждать: задача его очерка "состоит как раз в том, чтобы представить чувство виновности главной проблемой развития цивилизации" и, более того, показать, почему прогресс цивилизации должен для усиления этого чувства оплачиваться потерей искомого счастья: в подтверждение этой позиции он цитирует знаменитые слова Гамлета: Сознание делает нас всех подлецами. Если чувство виновности есть специфическое средство, которое используется цивилизацией, чтобы подавить агрессивность, то неудивительно, что "Недовольство в культуре" содержит до вольно развернутую интерпретацию этого чувства, сущность которого, однако, является сугубо психологической; но психология этого чувства возможна, только если она опирается на "экономическую" интерпретацию культуры. В самом деле, с точки зрения индивидуальной психологии чувство виновности кажется лишь следствием ин-териоризованной агрессивности, которую Surmoi берет на себя под названием морального сознания и которую оно направляет против Moi. Но его целостная "экономия" возникает только тогда, когда потребность карать перемещается в сферу культуры: "Цивилизация берет верх над опасным агрессивным пылом индивида, ослабляя его, разоружая его и заставляя присматривать за действием одной инстанции, расположившейся в нем, как какой-нибудь гарнизон в побежденном городе". Таким образом, экономическая и, если так можно сказать, структурная интерпретация виновности может создаваться только в перспективе культуры; только в рамках этой структурной интерпретации могут обрести свое место и будут поняты различные частные генетические интерпретации, разработанные Фрейдом в различные периоды его творчества и касающиеся смерти первоотца и появления угрызений совести; рассмотренное отдельно, это объяснение несет в себе нечто проблематичное по причине случайности, которую оно вводит в историю чувства и которая.к тому же выступает с "фатальной неизбежностью". Случайный характер этого движения, каким его восстанавливает генетическое объяснение, подчиняется структурному: "Верно, что факт убийства отца или воздержания от его убийства не является здесь решающим. Люди неизбежно должны были почувствовать себя виновными и в том и в другом случае, поскольку такое чувство является выражением двустороннего конфликта, вечной борьбы между Эросом и инстинктом разрушения, инстинктом смерти. Этот конфликт вспыхнул сразу же, как только перед людьми встала задача жить сообща. Поскольку такая общность знала одну только семейную форму, инстинкт разрушения с необходимостью проявлялся в виде комплекса Эдипа, он породил первое чувство виновности и сознание виновности. Когда общность стремится расширить свои границы, конфликт упорно продолжает существовать, обнаруживая свою зависимость от прошлого, усиливаясь и укрепляя это первое чувство. Поскольку цивилизация подчиняется внутреннему эротическому импульсу, нацеленному на объединение людей в массу, соединенную жесткими связями, то она может достичь этого лишь с помощью одного средства - усиления чувства виновности. То, что начиналось с отца, завершается массой. Если цивилизация является неизбежным путем, идя по которому семья эволюционирует в сторону человеческой общности, то такое укрепление оказывается неразрывно связанным с самим его ходом как следствием двустороннего конфликта, который мы порождаем, и вечного раздора, существующего между любовью и желанием смерти". В результате этих анализов становится ясно, что именно экономическая точка зрения обнару живает смысл культуры; но, напротив, следует сказать, что возвышение точки зрения экономической над всеми иными, включая и генетическую, завершается только тогда, когда психоанализ рискует развивать свою динамику импульсов в обширных границах теории культуры.
ИЛЛЮЗИЯ И "ГЕНЕТИЧЕСКАЯ" МОДЕЛЬ Только внутри этой культурной сферы, определенной в соответствии с топико-экономической моделью, заимствованной из "Метапсихологии", возможно рассматривать то, что мы называем искусством, моралью, религией. Однако Фрейд приступает к их изучению, исходя не из их подлинного объекта, а из "экономической" функции. Такой ценой достигается единство интерпретаций. Религия фигурирует в такого рода экономике в качестве "иллюзии". Здесь не стоит возражать; но даже если рационалист Фрейд признает реальным только то, что доступно наблюдению и поддается верификации, то эта теория "иллюзии" имеет значение не как вариант "рационализма" и не как вариант "безверия"; еще Эпикур и Лукреций говорили, что богов создал страх; теория Фрейда является новой, поскольку она является экономической теорией иллюзии; вопрос, который он ставит, это не вопрос о Боге, а вопрос о боге людей и его экономической функции в балансе импульсных жертв, замещенных удовольствий и компенсаций, при помощи которых человек стремится поддерживать жизнь. Ключ к иллюзии лежит'в жестокости жизни, которую человек, обладающий не только пониманием и чувством, но и в силу врожденного нарциссизма требующий утешения, едва может выносить. В таком случае культура, как мы уже видели, служит не только задаче ограничения желаний человека, но и защите его от подавляющего превосходства природы; иллюзия - это метод, который использует культура, когда эффективная борьба против зла еще не началась, еще не получила успеха, когда она - предварительно или окончательно — была подавлена; тогда культура создает богов, чтобы унять страх, примириться с жестокостью судьбы и компенсировать страдание. Что нового привносит иллюзия в экономию импульсов? Главным образом идеационное, или репрезентативное, ядро, то есть богов, относительно которых она произносит утверждения-догмы, иными словами, утверждения, претендующие на постижение реальности. Этот этап веры в реальность составляет специфику иллюзии в установлении равновесия между тревогой и чувством удовлетворения; религия, которую создает человек, удовлетворяет его только посредством утверждений, не верифицируемых с помощью понятий или разумного наблюдения. Тогда следует поставить вопрос: откуда этот репрезентативный очаг иллюзии? Именно здесь глобальная, подчиненная "экономической модели" интерпретация восполняет частные интерпретации, руководствующиеся "генетической" моделью. Связь, которая соединяет объяснение по истоку с объяснением по функции, - это иллюзия, то есть загадка, которую предлагает вос произведение без объекта; чтобы придать этому смысл, Фрейд не видит иного выхода, кроме генезиса безрассудства; но этот генезис остается гомогенным экономическому объяснению; сущностная характеристика "иллюзии", повторяет он, проистекает из желаний человека; откуда доктрина без объекта черпает свою действенность, если не из силы самого желания, свойственного человечеству, из желания безопасности, которое, по существу, чуждо реальности? "Тотем и Табу" и "Моисей и монотеистическая религия" дают генетическую схему, необходимую экономическому объяснению; они воссоздают историческую память, которая образует не только истинное содержание, находящееся у истоков идеационного искажения, но, как мы увидим, когда введем понятие о квази-невротическом аспекте религии, и "скрытое" содержание, которое дает возможность для возвращения вытесненного. Прежде всего разделим эти два аспекта: истинное содержание, скрытое в искажении, и вытесненное воспоминание, возвращающееся в искаженной форме в современное религиозное сознание. Первый аспект заслуживает внимания прежде всего потому, что он обусловливает второй аспект, но также и потому, что он дает возможность выделить существенную черту фрейдизма: в отличие от различных школ, занятых "демифо-логизацией", и тех, кто трактует религию как прекрасный "миф", Фрейд настаивает на существовании исторического ядра, которое образует филогенетический источник религии; и это неудивительно: у Фрейда генетическое объяснение нуждается в реальном источнике; отсюда вытекает страсть Фрейда и его забота, касающиеся как начал цивилизации, так и начала иудаистского монотеизма. Ему нужна вереница реальных отцов, реально казненных реальными сыновьями, чтобы поддержать идею о возвращении вытесненного: "Я, не сомневаясь, утверждаю, что люди всегда знали, что когда-то они одолели праотца. и казнили его". Четыре главы "Тотем и Табу" являются даже в глазах самого автора "первой попыткой... применить к некоторым еще не выясненным феноменам коллективной психологии точку зрения и данные психоанализа". Фрейд явно переходит от генетической точки зрения к экономической, которая еще не разработана им со всей определенностью в качестве модели. Речь идет о том, чтобы принимать во внимание моральное противоречие, включая и категорический императив Канта, как пережиток табу, тесно связанный с тотемизмом. Вслед за Дарвином Фрейд признает, что первоначально люди жили небольшими ордами, каждая из которых управлялась одним жестоким самцом, пользовавшимся безграничной властью и считавшим своими всех женщин, оскопляя или уничтожая всех восстающих против него сыновей. Согласно гипотезе Аткинсона, последние объединились, убили его и съели -не только, чтобы отомстить за себя, но чтобы идентифицировать себя с ним; наконец, следуя теории Робертсона Смита, Фрейд признает, что тотемический клан братьев унаследовал орду отца, и, чтобы не погубить себя в напрасной борьбе, братья вступили в своего рода социальный дого /вор, установив табу на инцест и требование экзогамии; в то же время, испытывая постоянно сыновние чувства, они создали замещающий образ отца в форме животного-тотема; тотемическая трапеза, имела тогда значение торжественного повторения смерти отца. Так родилась религия, и фигура отца, некогда преданного смерти, стала ее центром; именно эта фигура перевоссоздается в форме богов и - более того — в изображении единственного всемогущего Бога вплоть до его возвращения, сопровождающегося смертью Христа и евхаристическим обрядом. Именно здесь "Моисей и монотеистическая религия" тесно примыкает к "Тотем и Табу" как своим проектом, так и своим содержанием. "Речь идет о том, — пишет Фрейд в начале двух первых очерков, опубликованных в журнале "Имаго" (т.23, № 1,3), - чтобы сложилось вполне обоснованное представление об истоках монотеистических религий вообще". Для этого необходимо воссоздать с той или иной степенью вероятности событие смерти отца, которое в монотеизме было бы тем же, чем смерть первоотца была в тотемизме. Отсюда вытекает попытка обоснования гипотезы о "Моисее-египтяпине", последователя культа Атона - морального, универсального и веротерпимого бога, созданного по образу владыки-миролюбца, каким, скажем, мог быть фараон Эхнатон, которого Моисей приводил в пример еврейским племенам; это — герой, как его понимает Отто Ранк, - влияние которого весьма значительно и который был убит своим народом. Затем культ бога Моисея предстает в облике Яхве, бога вулканов, в котором он признает свои истоки и о помощью которого он намеревается предать забвению смерть героя. Как раз в то время проповедники начали выступать за возвращение политеизма: одновременно с нравственным богом могдо возродиться травматизирующее событие; возвращение к политеизму могло бы одновременно стать и возвращением вытесненной травмы; таким образом, мы подходим к объяснению воскресения как в плане репрезентативном, так и в эмоциональном как возвращению вытесненного: если еврейский народ внес в западную культуру модель самообвинения, то случилось это потому, что понимание им виновности питалось воспоминанием об убийстве, о котором он вместе с тем хотел забыть. Фрейд нисколько не хочет умалить историческую реальность цепи травмирующих событий: "Массы, как и индивид, - признает он, - сохраняют в форме бессознательных следов памяти прошлые впечатления"; универсальность символического языка является для Фрейда более значительным доказательством следов памяти крупных травматизирующих событий, испытанных человечеством (согласно генетической модели), нежели ссылки на другие свойства языка, на воображение, на миф. Изменение этого воспоминания - вот в чем заключается единственная функция воображения. Что касается самого наследования, несводимого к непосредственной коммуникации, то оно, несомненно, приводит Фрейдам замешательство; однако о ней нельзя забывать, если мы хотим преодолеть "пропасть, отделяющую индивидуальную психологию от психологии коллективной", и "трактовать народы так же, как трактуем невротического индивида". Если мы откажемся от этого, мы не сделаем ни одного шага вперед на том пути, по которому идем, касается ли это психоанализа или коллективной психологии. Здесь необходимо дерзновение". Мы нф можем утверждать, что в данном случае речь идет о второстепенной гипотезе: Фрейд видит в этом одно из важнейших звеньев, обеспечивающих связность системы в целом: "Традиция, основывающаяся лишь на словесной трансмиссии, не может допустить, чтобы религиозные феномены обладали навязчивым характером"; возвращение вытесненного возможно исключительно при условии, если имело место травматизирующее событие. Теперь мы могли бы сказать, что гипотезы Фрейда, касающиеся источников, являются вспомогательными интерпретациями, которые не входят в "экономическую" - единственно фундаментальную - интерпретацию. Ничего подобного: в действительности именно генетическая интерпретация позволяет довести до конца экономическую теорию "иллюзии"; экономическая теория включает в себя результаты изучения истоков; в свою очередь эти исследования позволяют выделить одну еще не выясненную черту, то есть роль, которую играет возвращение вытесненного в генезисе иллюзии; именно эта черта делает религию "универсальным навязчивым неврозом человечества". Такой характер не мог возникнуть до того, как генетическое объяснение поддержало существование аналогии между религиозной проблематикой и инфантильной ситуацией. Ребенок, напоминает Фрейд, начинает взрослеть тогда, когда он так или иначе преодолевает фазу навязчивого невроза, которая чаще всего изживается спонтанно, но иногда здесь требуется вмешательство аналитика. Точно так же человечество в попу своего несовершеннолетия, из которого мы д<() сих пор не вышли, вынуждено испытывать воздействие импульса забвения, невроза, вытекающего из ситуации, подобной той, где действует импульс, связанный с фигурой отца. Большинство текстов Фрейда и Теодора Рейха разрабатывают эту аналогию религии и навязчивого невроза: в "Тотем и Табу" уже отмечался невротический характер табу; и в том и в другом случае мы имеем дело с психозом, аналогичным стремлению удостовериться, с тем же самым смешением желания и страха; обычаи, запреты и симптомы навязчивого невроза в общем характеризуются тем же отсутствием мотивации, теми же законами закрепления, перемещения и заразительности, той же церемонией, вытекающей из запретов. И в том и в другом случае забвение вытесненного сообщает запрету характер странности и непонятности, порожденный одним и тем же желанием нарушить, преступить, вызывает то же символическое удовлетворение, те же явления замещения и компромиссов, те же амбивалентные позиции. В то время когда Фрейд еще не выработал понятия Surmoi, и особенно понятия инстинкта смерти, "моральное сознание" (которое он интерпретировал еще как внутреннюю реакцию на добровольный отказ от определенных желаний) трактовалось как отголосок "угрызений совести" - в случае с табу. "Мы можем даже рискнуть на такое утверждение: если бы мы были не в со стоянии отыскать источник морального сознания в навязчивом неврозе, мы должны были бы отказаться от всякой надежды вообще найти его амбивалентность влечения и отвращения была! в то время в центре любого сравнения. Разумеется, Фрейд сам с удивлением наводил различие между табу и неврозом: "Табу, отмечал он, - это не невроз, а социальное образование"; но он стремился сократить разрыв между ними, объясняя социальный аспект табу организацией наказания, а последнее — боязнью попасть под влияние табу; он прибавлял, что сами социальные тенденции содержат в себе смесь эгоистических и эротических элементов. Именно эта тема развивается в "Коллективной психологии" и в “Анализе "Я"” (в частности, в гл-V "Церковь и армия"); в этой работе (1921) предложена от начала и до конца либидозная, или "эротическая", интерпретация привязанности к вождю, связи групп на авторитарной основе и их подчинения иерархической структуре. Невротический характер религии в "Моисее и монотеистической религии" акцентируется с такой силой, с какой это вообще возможно; на Фрейда здесь оказал влияние главным образом "феномен латентности" в истории иудаизма, то есть задержка в возникновении религии Моисея, вытесненной в культ Яхве; здесь удивление вызывает пересечение генетической и экономической моделей. "Существует связь между проблемой травмирующего невроза и проблемой еврейского монотеизма. Эта аналогия заключается в том, что можно назвать открытой возможностью. "Эта аналогия настолько полная, что можно даже говорить об идентичности". Приняв эту схему эволюции невроза ("ранний травматизм, защита, латентное состояние, вспышка невроза, частичное возвращение вытесненного"), остается сделать вывод о соответствии между историей рода человеческого и историей отдельного индивида. "Род человеческий также находится под воздействием агрессивно-сексуальных процессов, которые постоянно оставляют свои следы, хотя для большинства людей они находятся в далеком прошлом и уже стерлись из памяти. Позже, пройдя латентный период, они активно заявляют о себе и порождают явления, по своей структуре и тенденциям схожие с невротическими симптомами". Иудейский монотеизм выступает, таким образом, как свидетельство тотемизма в истории возвращения вытесненного. Еврейский народ в личности Моисея, в этом знаменитом заместителе отца, возродил древнее преступление. Убийство Христа усиливает воспоминание об истоках, в то время как Пасха воскрешает Моисея. Наконец, религия Св. Павла завершает возвращение вытесненного, отсылая к доисторическому истоку и давая ему название первородного греха: преступление было совершено по отношению к Богу, и одна только смерть может искупить его. Фрейд не задерживается на "фантазме искупления", который находится в центре христианской керигмы. Он считает, что искупителем должен быть главный виновник - вождь братской орды, как протестующий герой греческой трагедии: "За ''им тайно присутствует исконный отец древней рды, правда, преображенный и в качестве сына занявший место своего отца". Аналогия с травматическим неврозом под тверждает нашу интерпретацию взаимодействия в работах Фрейда между этиологией невррзов и герменевтикой культуры. Религия дает возможность для перепрочтения невроза, а связанный с ним смысл виновности переносится в диалектику импульсов жизни и смерти. "Топическая" (^одель (дифференциация инстанций Оно - Я - Сверх-Я), генетическая модель (роль детства и филогенеза), "экономическая модель" (инвестиция, контр-ин-вестиция) соединяются в превосходящей их интерпретации возвращения вытесненного.
РЕЛИГИОЗНАЯ "ИЛЛЮЗИЯ" И ЭСТЕТИЧЕСКОЕ "НАСЛАЖДЕНИЕ" Экомическая интерпретация иллюзии позволяет, наконец, выявить отношение эстетического наслаждения к религиозной иллюзии. Жесткость Фрейда по отношению к религии, как известно, уравновешивалась его симпатией к искусству. Такое различие не случайно, оно имеет основание в общей экономии феноменов культуры. Искусство для Фрейда есть форма ненавязчивого, неневротического замещения, удовлетворения: очарование эстетическим творчеством не рождается из возвращения вытесненного. В начале работы мы ссылались на статью, которую в 1908 году Фрейд посвятил (в "Имаго") "Литературному творчеству" и методу, аналогичному тому, каким он сам пользовался: общая теория фантазма уже вытекала из этого метода, и прорыв намечался в том направлении, которое позднее должно было стать теорией культуры; Фрейд задается таким вопросом: если поэзия сторть близка к грезам наяву, то не является ли это свидетельством того, что художественные приемы направлены скорее на то, чтобы скрыть фантазм, а не рассказать о нем. Не имеют ли они своей целью преодоление отвращения, которое может быть вызвано слишком ярким восстановлением в памяти запрета, скрывающимся за чисто формальным удовлетворением? Вызванное таким образом к жизни ars poetica ("Очерки по прикладному психоанализу"), теперь представляет собой как бы другой полюс иллюзии: оно нас совращает, пишет Фрейд, "преимуществом эстетического наслаждения, которое доставляет нам, воспроизводя фантазмы". Вся интерпретация культуры в 29—39-м годах полностью содержится в следующих словах: "Мы называем первым совращением, предварительным удовольствием само право на удовольствие, которое предоставляется нам, чтобы мы могли освободиться от высшего наслаждения, вытекающего из гораздо более глубоких психических истоков. Я полагаю, что любое эстетическое удовольствие, порожденное в нас творцом, имеет характер предварительного удовольствия, подлинное же наслаждение художественным произведением проистекает из того, что благодаря ему наша душа освобождается от известного напряжения. Может быть даже, тот факт, что заставляет нас отныне наслаждаться нашими собственными фантазмами без стеснения и стыда, в значительной степени и ведет к такому результату". Может быть, как раз в "Моисее Микеланджело" будущая связь между эстетикой и общей теорией культуры выступает наиболее очевидно. ком для себя назвали герменевтикой культуры. Психоанализ культуры имеет значение не потому, что он игнорирует различие между онирическими явлениями и произведениями искусства, а потому, что он признает это различие и пытается объяснить его с точки зрения экономической. Вся проблематика сублимации вытекает из решения истолковать эти известные своей несовместимостью ценности с единой точки зрения генезиса и экономии либидо. Ценностная противоположность между "творческим" и "бесплодным" — противоположность, которую дескриптивная феноменология считает изначально данной, является проблемой для "экономии". Нельзя игнорировать эту противоположность; именно она, если хотите, заставляет искать за ее пределами (с той ли, с этой стороны) динамику, обеспечивающую единство, и дает возможность понять, какое распределение инвестиций и контр-инвестиций способно привести к противоположным результатам, идет ли речь о симптоме, если иметь в виду сновидение и невроз, или о выражении, если иметь в виду искусство и культуру вообще. Вот почему необходимо, чтобы аналитик рассмотрел все доводы, которые можно выдвинуть против наивного отождествления со всей их выразительностью и симптоматикой, необдуманно заимствованными из теории сновидений и неврозов; ему надлежит учитывать все идеи, касающиеся противоположности между двумя способами производства, какие ему может дать эстетика Канта, Шеллинга, Гегеля, Алэна; только при этом условии его интерпретация не отбросит, а выявит и обобщит дуализм симптома и выразительности. Но и после такой частной интерпретации останется несомненным, что конкретное сновидение является выражением одного-единственного сновидения, и ему порой недостает посредничества труда, воплощения смысла в осязаемом материале и сообщения этого смысла публике, короче говоря, способности заставлять сознание идти вперед, к новому пониманию самого себя. Сила психоаналитического объяснения состоит в том, что оно соотносит друг с другом противоположные культурные ценности - творческой деятельности и невроза со способностью к творчеству и экономией. Одновременно он соединяет точки зрения Платона с его учением о единстве поэтики и эротики, Аристотеля с его концепцией очищения и Гёте с его концепцией демонизма. Может быть, стоит пойти еще дальше. Психоанализ претендует преодолеть не только феноменологическую противоположность сна и культуры, но и внутреннюю противоречивость, свойственную экономии. Второе затруднение позволяет нам сформулировать эту тему. Изучая интерпретации "Моисея Микеландже-ло" и - еще лучше "Царя Эдипа" Софокла или "Гамлета" Шекспира, мы можем утверждать, что если эти работы принадлежат к числу творческих произведений, то именно в той мере, в какой они являются не простыми проекциями конфликтов, переживаемых их создателями, а выступают проектами решения этих конфликтов; сновидения, скажем мы, ведут назад, к детству, к прошлому; произведение искусства идет вперед, обгоняя самого художника; оно - проспективный символ личностного единства, символ его будущего, а не просто регрессивный симптом его неразрешенных конфликтов; поэтому понимание произведения дилетантом не является простым переживанием им собственных конфликтов, ложным истолкованием желаний, вызванных в нем восприятием драмы, а есть участие в деятельности истины, которая рождается в душе трагического героя; таким образом, создание Софоклом образа Эдипа является не простым воссозданием инфантильной драмы человека, названного этим именем, а созданием нового символа страдания самосознания. Этот символ не повторяет наше детство, он взят из нашей взрослой жизни. Это наблюдение на первый взгляд противоречит некоторым декларациям Фрейда, например, относительно "Эдипа" Софокла и "Гамлета" Шекспира в "Науке о сновидениях". Но, может быть, это наблюдение направлено против пока еще наивной формулировки герменевтики, вытекающей из анализа, и следует из наивной концепции творчества как созидания значений, предназначенных для предположительно чистого сознания? В таком случае это наблюдение, как и предшествующее, направлено не на то, чтобы отбросить, а чтобы преодолеть и интегрировать тезис, согласно которому оно противостоит, в более широкое и более проникновенное видение динамики, которая управляет обоими процессами. "Регрессия" и "прогрессия" суть не столько два противоположно направленных процесса, сколько два аспекта одного и того же процесса творчества. Крис, Лоуэнстайн и Гартман предложили глобальное и двуединое выражение: они говорят о "регрессивной прогрессии" ("Organization and Pathology of Thought"), чтобы обозначить сложный процесс, в ходе которого психика вырабатывает новые осознанные значения, оживляя преодоленные бессознательные явления. Регрессия и прогрессия менее всего обозначают два реально противостоящих друг другу процесса; они суть абстрактные понятия, выведенные из единого конкретного процесса и обозначающие два предела, одно — чистую регрессию, другое - чистую прогрессию. Разве на деле существует только такое сновидение, у которого нет исследовательской функции, которое не дает "профетического" выхода из конфликтов? И разве значительный символ, созданный искусством или литературой, не погружен в архаику конфликтов и драм индивидуального или коллективного детства? Не и том ли истинный смысл сублимации - вызывать к жизни новые значения, мобилизуя прошлые •энергии, первоначально принадлежащие архаическим фигурам? Разве самые что ни на есть новаторские формы, которые могут создать художники, писатели, мыслители, не обладают двойственной силой - прятать и показывать, маскировать прошлое, как это делают онирические или неврологические симптомы, и выявлять в качестве символа будущего человека возможное, еще не завершенное, не состоявшееся? Как раз двигаясь в этом направлении, психоанализ сможет реализовать свое стремление соединиться с интегральной интерпретацией культуры. Для этого ему надлежит преодолеть необходимое, но абстрактное противопоставление одной интерпретации, которая есть лишь экстрапо ляция симптоматологии сна и невроза, другой интерпретации, которая претендует отыскать в сознании пружину творчества. И еще ему необходимо достичь зрелости, чтобы понять суть этого противопоставления и постичь конкретную динамику, благодаря которой может быть преодолена временная и обманчивая противоположность регрессии и прогрессии.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.013 сек.) |