|
||||||||||||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Современное значение философииСовременное мышление ведет наступление на философию от имени практицизма и деятельностного подхода. Однако очевидно, что эти нападки сами по себе не новы: мы находим их уже у тех, кто выступал с опровержением платоновской философии. Так что философия на протяжении всей своей долгой истории не переставала отвечать на наносимые ей удары и таким образом уточнять само понятие философии. Тем не менее трудность состоит в том, что философия определяется не просто как вневременная сущность, но как ограниченный культурно-исторический процесс, имевший свое начало во времени и идущий к своему завершению в более высокой форме. Таким образом, проблема состоит не только в определении природы философии: такое определение должно дать возможность ответить на вопрос, является ли еще сегодня философия значимой деятельностью. а) Философская позиция Что касается обвинения в неэффективности, то философия уже давно пыталась от него застраховаться. Так, в ответ на 1 Маркс К. Тезисы о Фейербахе. 11 // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 266. анекдот об упавшем в колодец астрономе, каковым согласно Платону был Фалес, появилась история, рассказанная Аристотелем: Фалес,-которому надоели упреки в бесполезности философии, сумел использовать свои познания в области астрономии, чтобы обогатиться: Когда его попрекали бедностью, утверждая, будто занятия философией никакой выгоды не приносят, то, рассказывают, он, предвидя на основании астрономических данных богатый урожай оливок, еще до истечения зимы роздал в задаток имевшуюся у него небольшую сумму денег всем владельцам маслобоен в Милете и на Хиосе, законтрактовав их дешево, так как никто с ним не конкурировал. Когда наступило время сбора оливок и сразу многим одновременно потребовались маслобойни, он, отдав маслобойни на откуп на желательных ему условиях и собрав много денег, доказал, что философам при желании легко разбогатеть, но не это является предметом их стремлений2. Эта история, без сомнения, не менее сим-волична, чем анекдот об астрономе, упавшем в колодец. Правда, можно усомниться в ее исторической достоверности, поскольку она говорит о долгосрочном метеорологическом прогнозировании, каким даже современная наука еще не владеет. Но ее символическое значение вполне определенно: она показывает, что греки поняли, каким образом из незаинтересованного теоретического познания может выйти в конечном итоге практическая эффективность, несравнимая с краткосрочной эффективностью эмпиризма и непосредственного утилитаризма. Таким образом, нет радикальной противоположности между тем, чтобы "объяснять мир" и "изменять его", — в долгосрочной перспективе философское объяснение мира было решающим фактором его изменения. Вместе с тем отношение философии к практической эффективности столь косвенно и отдаленно, что мы непосредственно наблюдаем скорее разрыв между философией и деятельностью. Философия первоначально развивается в обществах, где деятельность рационализируется путем четкого разделения общественного труда, 2 Аристотель. Политика. I 4. 1259 а 9—18 // Соч. Т. 4. С. 397.
так что человек мыслящий и человек действующий совершенно противопоставлены друг другу по их социальному положению и виду деятельности. Более того, такой результат разделения труда усугубляется медленностью исторического развития общества. Процесс накопления научного знания, сформулированного первыми мыслителями Греции, шел столь робкими, неуве-ренными шагами, что между первым наброском научной теории и ее реальным практическим применением проходили целые тысячелетия. Первое философское осмысление теоретических основ науки о природе и обществе наметилось в Греции между VI и IV веками до Рождества Христова, тогда как техническое применение соответствующих наук начинает обретать реальные очертания лишь в XVII—XX веках после Рождества Христова — сначала в мире физики, а затем и в мире человека. Можно только восхищаться тем, как прозорливо и строго греческие философы усвоили умозрительный подход. Зная о его ограниченности и даже смешных сторонах, они были убеждены, что воистину смехотворно ограничен лишь голый практицизм. В самом деле, человек действия, когда его деятельность не освещена светом теории, оказывается почти совершенно неспособен на широту и возвышенность взглядов, которые, однако, необходимы при рассмотрении проблем деятельности во всей их всеобщности: Когда же он [философ] кого-нибудь повлек бы ввысь и кто-нибудь от вопросов "какую я тебе — или ты мне — причинил несправедливость?" пожелал бы перейти к созерцанию того, что есть справедливость или несправедливость сама по себе и чем они отличаются от всего прочего и друг от друга, а от вопросов о том, счастлив ли царь своим золотом, — к рассмотрению того, каково в целом царское и человеческое счастье или несчастье и каким образом человеческой природе надлежит добиваться одного или избегать другого, — когда этому мелкому человечку с лукавой и сутяжной душой придется отдать себе отчет во всех подобных вещах, он явит совсем противоположный образ. Свисая с головокружительной высоты и взирая сверху вниз, страдая в таком положении с непривычки, теряясь и бормоча что-то, этот, однако, не возбуждает смеха ни у фракиянок, ни у прочего темного люда, ибо они того не замечают, а за- бавляет это всех тех, кто получил воспитание, противоположное этому, рабскому1. Изучая частные случаи, почерпнутые из опыта, можно, конечно, вывести правила, полезные для жизни. Но это деятельность со столь скромными результатами, что она доступна и высшим животным, которые способны выводить из своего опыта нечто похожее на предвидение: ...даже иных зверей признают "рассудительными", а именно тех, у кого, видимо, есть способность предчувствия того, что касается их собственного существования2. На более высоком уровне все человеческие общества зафиксировали итоги древнейшего жизненного опыта в виде пословиц и поговорок. В этих изречениях аккумулируется то, что составляет "народную мудрость". Такая мудрость достойна почитания. Она является истоком этической мысли, и невозможно строить практическую философию без обращения к этой первоначальной сокровищнице, где концентрируются размышления о деятельности. Но, с другой стороны, выражение опыта в формулировках, как и сам опыт, не может не быть противоречивым и неопределенным. Конечно, когда говорят: "каков отец, таков и сын" и "у скупого отца сын расточитель", то этим исчерпывается опыт отношений между поколениями, а когда говорят: "не платье делает монаха"3 и "платье делает человека"4, то обобщается наш опыт о соотношении между социальной ролью человека и его личностью. Но опыт таким незамысловатым способом лишь выражается, но не подчиняется в осмысленном виде человеку. Философия зарождается, когда человеческий ум начинает требовать более глубоких доказательств, которые могут принадлежать только сознанию и мышлению. Общества, где развивается философия, отличаются, таким образом, от других тем, что они не основываются на одном только накоплении опыта. Более того, философия призвана оспаривать абсолютную ценность 1 Платон. Теэтет. 175 b—d // Соч. Т. 2. С. 269—270. 2 Аристотель. Никомахова этика. VI 7, 1141 а 27—28 // Соч. Т. 4. С. 179. 3 Французская поговорка. 4 Немецкая поговорка.
опыта, стремясь превзойти его в морали, в этой науке о деятельности. Такой проект науки о деятельности может, конечно, показаться противоречивым, поскольку познавать и действовать — совершенно разные вещи. Например, наука о счастье не делает счастливым, "счастье не в том, чтобы знать, из каких вещей оно состоит, •а в том, чтобы осуществлять их"1. Итак, абстрактное знание вовсе не дает такого осуществления, какое обеспечивает одна только практика. Действовать и разрабатывать основы науки о деятельности — это две разные вещи. Вот почему философ столь же беспомощен в практике, как человек действия — в мышлении. Если человек действия, привыкший иметь дело лишь с частными и ограниченными сторонами проблем, при столкновении с общими философскими проблемами испытывает головокружение, то точно так же у философа кругом идет голова, когда ему приходится решать какую-то практическую проблему. Именно об этом говорит Платон, отмечая, что одинаково затруднительно переходить из света в темноту, как и из темноты — на свет: Всякий, кто соображает, вспомнил бы, что есть два рода нарушения зрения, то есть [оно нарушается] по двум причинам: либо когда переходят из света в темноту, либо из темноты — на свет. То же самое происходит и с душой: это можно понять, видя, что душа находится в замешательстве и не способна что-либо разглядеть. Вместо того чтобы бессмысленно смеяться, лучше понаблюдать, пришла ли эта душа из более светлой жизни и потому с непривычки омрачилась, или же, наоборот, перейдя от полного невежества к светлой жизни, она ослеплена ярким сиянием: такое ее состояние и такую жизнь можно счесть блаженством, той же, первой, посочувствовать. Если, однако, при взгляде на нее кого-то все-таки разбирает смех, пусть он меньше смеется над ней, чем над той, что явилась сверху, из света2. Из практической неприспособленности философа не следует, таким образом, делать вывод о неэффективности философии. Непрактичность философии, напротив, высту- ' Аристотель. Большая этика. II 10, 1208 а 37—38//Соч. Т. 4. С. 361. гПлатон. Государство. VII 518 ab // Соч. М., 1971. Т. 3. Ч. 1. С. 325. пает условием реального прогресса индивидов и обществ, ибо одна только систематическая рефлексия может сделать человеческую деятельность полностью рациональной, устранив из нее элементы рутины и суеверия, которые в житейской мудрости непременно примешиваются к рекомендациям опыта. Мудрость фактически есть не что иное, как искусство жить. В деле регламентации человеческой деятельности она соответствует тому, чем является ремесло в способе производства. Мудрость есть, таким образом, не что иное, как соединение разумных советов, удачных находок и хорошего вкуса с кучей устаревших предписаний, обычаев, родившихся случайно и сохранявшихся по привычке, а также темных и ретроградных предрассудков. Сегодня кстати и некстати величают "индийской философией" или "китайской философией" древнюю индийскую или китайскую мудрость, именуют "трагической философией" пессимистическое мироощущение, которое в греческой мудрости предшествовало зарождению философии. Разумеется, в индийской, китайской или греческой мудрости есть такие элементы мышления, которые могут заинтересовать философию и которые были ею действительно восприняты. Но этой мудрости не хватает формы систематического и абстрактного мышления, которая одна только и определяет философию. Смешение мудрых мыслей с философией происходит оттого, что философию определили как "любовь к мудрости". Но греческое понятие "sophia" не соответствует нашему понятию "мудрость", которое означает сугубо эмпирическое и практическое знание, приспособленное к решению повседневных жизненных проблем. "Sophia", напротив, означает, по существу, абстрактное знание, имеющее весьма отдаленное и опосредованное отношение к делам повседневной жизни. Именно абстрактный характер философии, ее недостаточная практичность, ее труднодоступность дают основание тому, что даже сегодня делаются попытки возродить самую древнюю мудрость. Но тут налицо явная переоценка мудрости. Китаю удалось уйти от материальной нищеты и избежать национального порабощения
вовсе не благодаря мудрости Конфуция, а с помощью идеологии, имеющей свои корни в западной философии. Свободный, могущественный, индустриальный Китай, несомненно, сегодня вызывает больше тревог, чем тогда, когда он прозябал в суеверном оцепенении, которое Запад называл мудростью, потому что она не угрожала его собственным интересам. Это похоже на то, когда ребенку говорят, что он умница, потому что он не нарушает спокойствия взрослых. Философия же, со своей стороны, не есть любовь к такого рода мудрости: философия — это поиск, свобода, взыскательность, неутомимое беспокойство. Именно такие факторы потрясают сегодня древнейшие цивилизации, заставляя их становиться на путь прогресса. Это неподходящий момент для того, чтобы обращаться назад, к тем способам мышления, которые исторически предшествовали возникновению философии. Философия, конечно, в состоянии извлечь из них отдельные заслуживающие уважения и полезные выводы, с тем чтобы, изменив их существо и значение, включить в собственную систему. Но, рассматривая их в целом, она не очень-то высоко оценивает их старую ограниченную мудрость, неспособную удовлетворить требования научно-технической рациональности, которые сегодня выдвигает развитие со-знания и общества. Наиболее прогрессивная форма современной техники вовсе не вдохновляется приземленной мудростью. Напротив, последняя прямо выступает против попыток завоевания космоса, упрямо твердя, что голодное человечество этим не накормишь. Разумеется, в этом протесте находит свое непосредственное выражение трагическая нужда. Однако из-за этого не следует забывать, что космические эксперименты являются мощнейшим двигателем научно-технического прогресса во всех областях. В этом отношении мирное соперничество между двумя самыми мощными промышленными державами, придя, к счастью, на смену прежнему военному соперничеству, обещает в будущем в корне изменить с помощью техники судьбу человека. Быть не от мира сего, витать в облаках, жить на Луне — этими образными выражениями высмеивали абстрактность и недееспособ- ность философии. Сегодня они подходят для обозначения вполне реальных целей советского материализма и американского практицизма1. Этот переворот свидетельствует о том, что в современной науке и технике есть нечто сугубо философское. Поскольку наука и техника родились от философии, они сохраняют в себе не только идею косвенной и отдаленной эффективности, но и специфическое понимание удивительного, о двойственном истоке которого говорил еще Аристотель: "Нас повергают в удивление не только природные явления, причин которых мы не знаем, но и те, что случаются за пределами природы благодаря технике, те, что направлены на удовлетворение человеческих нужд"2. Удивление перед таинством мира и его бесконечностью может иметь эстетическую или религиозную окраску. Однако искусство и религия остаются на уровне чистой созерцательности, чувства благоговения перед тайной. Собственно же философское удивление при всем при том активно, оно дает толчок, необходимый для научного познания и технического овладения миром. "Художественное созерцание, так же как и религиозное, или, вернее, одновременно и то и другое, и даже научное исследование началось с удивления"3. Но если религия, искусство, наука, техника и философия имеют общий исток в чувстве удивления, то у современных европейских обществ удивление вызывают человеческие способности, и в нем лежит корень их технической мощи. Развиваясь, это чувство оборачивается прозаическим утилитаризмом. Так, Гегель скажет в "Эстетике", что самое обыкновенное орудие труда, например молоток с гвоздями, вызывает большее удивление, чем все чудеса природы, потому что оно явилось результатом духовной, сознательной и волевой деятельности. В этом случае признание собственно человеческих способностей оказывается в корне противоположным эстетическому и религиозному чувству. Однако сугубо прозаический аспект утилита- 1 По-видимому, этот раздел был написан до декабря 1991 г. — Примеч. ред. 2 Aristote. Mecanique. 847 а 11—13. 3 Гегель Г. В. Ф. Лекции по эстетике. Ч. 2. Отд. 1. Введение. 4 // Гегель Г. В. Ф. Эстетика: В 4 т. М., 1969. Т. 2. С. 25.
ризма связан с начальным периодом технического развития. В современную эпоху это развитие стало настолько сложным, что восхищение перед мудреностью и эффективностью техники снова соединяется с восхищением перед таинством и красотой мира. В современном чувстве удивления жива изначальная страсть философии: она живет в восторге людей, толпами приветствующих возвращение космонавтов на Землю, как она жила в сердце древнего философа Фалеса, когда он, обращая свой взор к небесным светилам1, указывал на небо, как на "горнее отечество"2. Ь) Философия как мышление Современное восхищение человеческими способностями включает в себя и момент самопознания, чем оно в корне отличается от восхищения мистического и демонстрирует именно свой философский характер. В философии Платона, например, если говорить об изначальном удивлении, религия, наука, искусство и философия сохранялись еще в неразличенном состоянии. Однако это было связано с начальным характером платоновской философии. Последующее развитие философии состояло в ее отделении от других форм культуры, первоначально сплетенных с нею. Преобладание в философии эстетического и религиозного чувства выражается в стремлении к чистому созерцанию и в искушении уйти в мистическую потусторонность. Эту тенденцию в философии символизирует астрономия. Созерцание светил отрывает от земли, оно приучает к тому, чтобы искать за пределами обыденного и тленного реальность, которая в силу ее бесконечной удаленности и кажущейся незыблемости несет в себе что-то божественное, как это слышится в "Юной Парке": Я жажду, звезды, вас, — и жажду вас изгладить В памяти моей! Но с вами мне не сладить — Неотвратимые, над преходящей тьмой, Вы мощь являете и свет подмирный свой...3 'См.: Платон. Теэтет. 174 а // Соч. Т. 2. С. 268. 2 Плотин. Эннеады. О духе, идеях и о сущем. V9, 2. Киев, 1995. С. 210. 3 Валери П. Юная Парка // Избранное. М., 1936. Астрономическое умозрение, унаследованное греками от восточных религий, не утратило у них своего мистического аспекта. И это относится не только к такому религиозному мыслителю, как Плотин. Даже в столь прозаической и рациональной философии, как философия Аристотеля, сохранилось кое-что от астральной религии. Однако Платон предупреждает, что тот, кто будет заниматься астрономией, поднимая глаза, но не возвышая свое мышление, превратится после смерти в птиц4, — и, очевидно, потому, что проявил легкомыслие наподобие пернатых. Таково забавное резюме критики, адресованной в "Государстве"5 тем, кто занимается астрономией, не заботясь прежде всего о рациональном изучении вещей истинных. Если, таким образом, существует философская возвышенность, то это главным образом возвышенность мысли. Но если это так, то философия обладает достоинством благодаря мышлению, а не предмету, на который мышление направлено. Таким образом, существуют два возможных толкования природы и достоинства философии. Первое: "Мышление, каково оно само по себе, обращено на само по себе лучшее, и высшее мышление — на высшее"6. С этой точки зрения философии не пристало заниматься предметом низменным или презренным. Вот почему молодой Сократ пребывал в недоумении, следует ли признавать отдельно существующую идею для грязи или для сора7. Понимаемая таким образом, философия может быть только продолжением наук, предмет которых наиболее возвышенен. Непреложная необходимость и идеальный характер математического бытия, сияние далеких звезд являются для философии первыми объектами созерцания, которое может поистине завершиться только в усмотрении абсолютно необходимого, вечного, божественного Бы- 4 См.: Платон. Тимей. 91 de // Соч. Т. 3. Ч. 1.С. 540. 5 См.: Платон. Государство. VII 529 а—с // Соч. Т. 3. Ч. 1.С. 340. 6 Аристотель. Метафизика. XII 7, 1072 b 18 // Соч. Т. 1. С. 310. 'См.: Платон. Парменид. 130 с // Соч. Т. 2. С. 408.
тия. Такая ориентация философии сближает ее с религией и сообщает самой науке сугубо созерцательное и мистическое значение. Тем не менее вскоре после Платона, который познание физиологической и биологической природы считал не научно достоверным, а всего лишь правдоподобным, как это свойственно мифу1, Аристотель, вопреки своей собственной склонности к астральной религии и обожествлению астрономии, реабилитировал биологические науки: Из природных существ одни не рождены и не погибнут в вечные времена, другие причастны возникновению и гибели. Выходит, однако, что об этих ценных и божественных существах нам присуща гораздо меньшая степень знания (ибо то, исходя из чего мы могли исследовать их, и то, что мы жаждем узнать о них, чрезвычайно мало известно нам из непосредственного ощущения), а относительно преходящих вещей — животных и растений — мы имеем большую возможность знать, потому что мы вырастаем с ними; ведь многое из присущего каждому роду может узнать тот, кто достаточно потрудится. Но и то и другое исследование имеет свою прелесть. Первое, хотя бы мы коснулись его даже в малой степени, уже по ценности познавания приятнее всего окружающего нас, подобно тому как увидеть любую, хотя бы малую, часть любимых предметов для нас приятнее, чем видеть во всех подробностях множество других больших. Другое же вследствие лучшего и большего познавания имеет преимущество научного знания; кроме того, вследствие большей близости к нам и природного родства с нами оно дает нам нечто взамен философии о божественном2. Разумеется, не все в живой природе "приятно для чувств", безупречной красоте небесных светил можно противопоставить от-вратительность "незначительных животных"3 или их внутренностей. Но смешивать чувственное наслаждение с тем "невыразимым наслаждением"4, которое доставляет теория, как раз недостойно философии. Объект биологии не менее достоин внима- 1 См.: Платон. Тимей. 29 d // Соч. Т. 3. Ч. 1. С. 470. 1 Аристотель. О частях животных. I 5, 644 b 22—645 а 4. С. 49—50. 'Там же. 645 а 6—30. С. 50. 4 Там же. ния философа, чем объект астрономии, потому что он дает не меньшее основание мышлению заняться своим основным делом — определением "причин"5. Поскольку везде действует связь следствий и причин, "в каждом произведении природы найдется нечто, достойное удивления", так что с точки зрения науки не существует ничего "ни менее, ни более ценного"6. Эта вторая ориентация философии очевидно противостоит ее мистической интерпретации. В самом деле, в этом втором смысле философская мысль обретает свое достоинство не благодаря своему предмету, а благодаря своей собственной деятельности. Главное это не столько предмет, сколько работа мысли в деле возрастания знаний и углубления размышлений. Такого рода философия горит не мистическим огнем, а тем, что содержит "нечто природное и прекрасное"7: ...По слову Гераклита, обращенному, как говорят, к чужестранцам, искавшим с ним встречи, но в нерешительности остановившимся у порога при виде его греющимся у очага (он призвал их быть смелыми и входить:"ибо и здесь существуют боги")...8 Путешественники, приезжавшие посмотреть на Гераклита, рассчитывали увидеть нечто необычное: несомненно, философ представлялся им мистиком или магом, чародеем в колпаке, украшенном звездами. Но они увидели лишь картину повседневной жизни — человека, который в холод греется у печи для выпечки хлеба. Предупреждая их разочарование, Гераклит приветствует их словами, которые в корне меняют ситуацию: входите не раздумывая, боги и здесь тоже. Это значит быть здесь, а не стремиться "отсюда туда"9, где звезды сияют вечным сверхъестественным светом, быть рядом с обычными людьми и их скромными потребностями в тепле и хлебе. Философ в этом случае настолько близок нам, что даже позволяет себе вести "смешные" и нелепые речи о вьючных ослах и куз- 5 Там же. 'Там же. 7 Там же. 8 Там же. "Платон. Теэтет. 176 b // Соч. Т. 2. С. 270.
нецах, по поводу которых Алкивиад упрекает Сократа'. Однако как раз здесь философия и проявляет себя в полном блеске, рождая из скрытого света и страсти мышления нечто божественное. Философия Аристотеля не делает выбора между этими двумя представлениями о философии, одно из которых ищет божественное на небесах, а другое — на земле. Речь идет об альтернативе, не имеющей решения. Однако Платон в мифе о пещере2 уже предлагал связать эти два взаимоисключающих положения. Философа, освобожденного от своих цепей и выведенного на свет солнца, надо затем заставить снова спуститься к людям в темноту пещеры. Первый момент, момент подъема, соответствует возвышению философа к мышлению. Но существует опасность того, что он, вооружившись теоретическими знаниями и вдохновенной мечтой, захочет быть только созерцателем и мистиком, а "не спуститься снова" к людям и "разделить с ними труды их и почести"3. Поэтому, во второй момент — момент возвращения к людям — философия должна заставить себя взять в качестве объекта своего рассмотрения то, что происходит здесь и теперь. Таким образом, философское приключение — это как бы движение от "Илиады" к "Одиссее": сначала поиск великого, возвышенного, а затем — и это, несомненно, самое трудное — возвращение домой. Исторически задача воспитания мышления была свойственна главным образом античной философии. Развитие культуры в новое время сделало обращение к абстрактному мышлению привычным для сознания, которое, приучаясь с самых ранних лет пользоваться абстракциями, рисковало окончательно затеряться в них. Таким образом, главная задача современного мышления заключалась в том, чтобы спустить философию с неба на землю, бороться с ее тенденцией к мистицизму, приблизить ее — даже если для этого пришлось бы прибегнуть к принуждению — к повседневной жизни. Но вместе с тем современной фило- •См.: Платон. Пир. 221 е // Соч. Т. 2. С. 154. 2См.: Платон. Государство. VII // Соч. Т. 3. Ч. 1. С. 321—354. 'Там же. 519 d. С. 327. Софии пришлось искать выход из противоречия философских позиций, осознавая еще четче, чем это смогла сделать античная мысль, что величие человека заключается в мышлении. Из платонизма невозможно узнать, какова собственно функция умозрительных наук и мистического порыва — вознести человека на небеса или только обратить его к мышлению. Но именно этой второй задачей ограничивает себя новейшая философия, которая ни в коей мере не стремится быть назидательной. Придя к самоосознанию и усвоив, что своим величием оно может быть обязано только себе самому, современное мышление освобождается в большей степени, чем античная философия, от зависимости от своего объекта. Оно стало способным исследовать предметы совсем не возвышенные, но более близкие к повседневной жизни, например, труд человека или его историю, которые античная философия не могла изучать в их конкретном развитии. Современной философии не стоит опасаться того, что она затеряется в своих предметах, потому что она с помощью сознания и рефлексии постоянно держится от них на расстоянии. Поскольку современная философия получила доступ к субъективным глубинам сознания, она сохраняет дистанцию к реальности совсем не так, как это делала античная философия. Эта последняя, отправляясь от конкретного опыта, делала свои первые открытия в области мышления, отрываясь от мира. Чтобы почувствовать себя чужим на земле, античный философ считал своей истинной родиной "занебесную область"4, по которой он здесь, внизу, испытывал неодолимую тоску. Современная же философия, благодаря развитию культуры, сразу оказывается в мире идей. Таким образом, если современный философ чувствует себя чужим на нашей земле, то не в том смысле, что она для него место ссылки, которое нужно как можно скорее покинуть, но в том более глубинном смысле, о котором говорил Хайдеггер: она и есть его настоящая родина, на которой он еще не успел обосноваться. Но именно возвращение философии с неба на землю может означать конец ее одиссеи, выполнение ее исторической зада- 4 Платон. Федр. 247 с // Соч. Т. 2. С. 183.
чи, ее растворение в науке и технике. Когда Сократ и Платон осуждали цивилизацию своего времени, они шли в русле исторического прогресса, поскольку критиковали недостатки эмпирической и ремесленной практики, а также гомеровской и трагедийной мудрости. Но сегодня научно-техническая деятельность является как раз отдаленным следствием философской критики, которая несла в себе требование теоретически обоснованного знания, в свою очередь обосновывающего практику, полностью сознающую основания и природу своей эффективности. Таким образом, современную науку и технику можно считать завершением философии и утверждать, вслед за Декартом и Марксом, что философия в ее сугубо созерцательном понимании окончила свое существование. Это правда, что нет вечной необходимости в философии и что она самой своей природой обречена на исчезновение, на завершение в науке и технике. И поэтому нельзя противопоставлять идеологиям преодоления философии доказательства ее необходимости. Тем не менее стоит отметить, что эти идеологии, будь то сциентизм, тех-нократизм или их особая комбинация в рамках марксизма, не могут уйти от признания самих себя философскими. Здесь есть противоречие, свидетельствующее о том, что утверждение об абсолютном превосходстве науки и техники остается утверждением философским, поскольку оно — теоретическая точка зрения, которая не соответствует полностью объективному положению дел в индустриальном обществе и, таким образом, являет собой лишь мысль, отделенную от действительности. Развитие современной технической цивилизации содержит в себе фундаментальные противоречия, которые связаны не только с постоянной угрозой уничтожения человечества в термоядерной войне, но и, особенно, с каждодневной деградацией жизни в индустриальном обществе. Атомная война, какую бы чудовищную угрозу она с собой ни несла, все-таки остается лишь вероятной. А растущее загрязнение окружающей среды, дегуманизация условий жизни и отношений между людьми в индустриально-урбанистическом обществе, увеличение разрыва между богатыми и слаборазвитыми странами уже сегодня являются удручающей реальностью. Они, конечно, не могут служить оправданием для реакционной ностальгии по доиндуст-риальным временам. Но перед лицом достаточно тревожной ситуации, которую они обусловливают, сциентистские и технократические концепции ограничиваются тем, что безмятежно и односторонне твердят об обоснованности и истинности научных знаний и технической эффективности. Такая позиция может показаться в высшей степени поверхностной, если иметь в виду антигуманные и деструктивные в моральном и физическом отношении аспекты индустриального общества. Тревога, которая в той или иной мере охватывает современную цивилизацию и которую оптимизм сциентизма и технок-ратизма не в силах унять, может попытаться найти выход в возрождении древнейших духовных установок. Этим можно объяснить оживление интереса к древней мудрости. Однако от нее нечего ждать, поскольку она, сложившись задолго до развития философии, не может дать никакого ответа на вопросы, поставленные развитием науки и техники на основании самого философского духа. Может быть, только трагедийная мудрость греков, которая непосредственно предшествовала зарождению сократической философии, предчувствовала проблемы, связанные с усилением могущества человека и ростом его знаний. Так, хор из "Антигоны" Софокла, который Робер Бразийак вполне справедливо назвал "Гимном человеку"1, воспевает первые шаги на пути к техническому могуществу с поэтической силой, где смешались страх и восхищение, которые не смогли умалить два с половиной тысячелетия новых поразительных изобретений: Много есть чудес на свете, Человек — их всех чудесней2. Чудесный, то есть и наводящий трепет и удивительный, — таким предстает человек, неутомимая изобретательность которого помогала ему покорять стихии, укрощать животных и организовывать соб- 1 Brasillach R. Anthologie de la poesie grecque. 2 Софокл. Антигона //' Трагедии. М., 1958. С. 159.
ственное социальное бытие. Но поэтический вымысел свидетельствует и о неспособности мышления определить, стоит ли восхищаться возможностями человека или опасаться их: Хитрость его и во сне не приснится; Это искусство толкает его То к благим, то к позорным деяньям1. И сегодня все возрастающее влияние сциен-тизма и технократизма не смогло привести к исчезновению элементов страха и опасения, которые еще примешиваются к нашему восхищению техникой. В этом отноше-нии можно сказать, что нам, как и современникам Софокла, философию еще предстоит изобрести. Современному сознанию никак не удается преодолеть конфликт противоречивых ощущений перед лицом науки и техники. Но тревога и восхищение являются только неясным призывом к мышлению. Когда встает задача разграничить "хорошую" и "дурную" стороны технического прогресса, тесно связанные друг с другом, и распутать их взаимоотношения, начинает ощущаться та потребность в ясном, уверенном в себе мышлении, которую нельзя назвать иначе как философской потребностью. Действительно, эту потребность не может удовлетворить ни древняя мудрость, выражающая слишком примитивное социальное состояние по сравнению с нами, ни сциентистско-технократическое мышление, слишком тесно зависимое от науки и техники и не могущее отойти от них на расстояние, необходимое для рефлексии и суждения. Однако потребность в философии не может по-настоящему ощущаться в условиях прогрессирующего социального обустройства, которое настоятельно требует соединения коллективных и индивидуальных усилий. В периоды формирования обществ цель, которую ставят перед собой коллективы, ясно вырисовываясь перед всеми, заставляет умолкнуть раздумья морального сознания и поползновения критицизма во имя наступательных действий, которые, будучи малочувствительными к негативным аспектам исторического прогресса, без ко- 1 Софокл. Антигона // Трагедии. С. 160. лебаний принимают как добро, так и зло. Дистанцирование от реальности, необходимое для мышления, возникает скорее в периоды упадка. Действительно, с одной стороны, упадок предполагает, что ранее был достигнут определенный социальный и культурный уровень, и он продолжает сохраняться и даже, в некоторых отношениях, рафинироваться в самом процессе разложения, а это необходимое условие для столь сложного интеллектуального начинания, как философия. С другой стороны, изживающая себя реальность не может уже удовлетворить сознание. С этого момента птица сумерек и начинает свой полет, с трудом отрясая со своих крыльев прах прошлой жизни. Когда народ исчерпывает все свои силы в войнах, в которых он больше не заинтересован, поскольку цели и средства их плохо определены, а исход неизвестен, а также в сомнительных авантюрах, связанных с "политикой престижа", которая ничего, кроме ностальгии по великому прошлому, не отражает, но в условиях, когда уже нет прежнего могущества; когда политическая жизнь народа парализована неудовлетворительными старыми формами и неспособностью найти и применить новые формы; когда нация обнаруживает свою слабость вовне, а внутри — раскол и распри, что ведет ее к прозябанию, лишая возможности развивать искусство и науку и улучшать условия жизни людей; когда служба в армии, государственные посты, политическая и хозяйственная деятельность привлекают только заурядных людей и становятся объектом презрения для истинно честолюбивых и взыскательных личностей, ибо они понимают, что в условиях разложения и упадка общества все эти виды деятельности неизбежно будут носить ограниченный и убогий характер, — тогда сильные и энергичные индивидуальности, которые не стремятся ни к власти, ни к славе, ни к богатству, имеют только один выход — замкнуться в себе. Так, в период разложения афинского общества Сократ призвал своих последователей не заниматься индивидуальной и общественной деятельностью, а искать спасения в самопознании. И также в условиях упадка античного мира, эпикуреец осозна-
вал свое собственное "я" через внутреннее ощущение удовольствия, а стоик — через осознание достоинства разума. Таким образом, когда индивид отворачивается от реальности, не оправдывающей его надежд, он начинает осознавать внутри себя силу и могущество мышления. Но если для развития философии периоды социального упадка являются наилучшими, то это служит, скорее, аргументом против общества, а не против философии. Показывая, начиная с Гегеля, что философия рождается из неудовлетворенности сознания состоянием реальной жизни, современная философия значительно точнее определяет отношения умозрительной и практической жизни, чем античная философия, которая ограничилась их противопоставлением. Действительно, школы античной философии придерживались ее понимания, восходящего к Пифагору1, который сравнивал жизнь, сводящуюся к удовлетворению потребностей, активную жизнь (в основном жизнь политическую) и жизнь умозрительную2 с тремя типами иноземцев, присутствовавшими на Олимпийских играх: торговцами, атлетами и простыми зрителями. Это сравнение прекрасно показывает различия в образах жизни, но оно ограничивается тем, что сопоставляет их, не определяя их отношений и представляя созерцательность как приглашение "быть зрителем и слушателем"3 в театре жизни. В античности такое представление было неизбежным, потому что тогда было труднее выявить непосредственную связь между теорией и практикой. Пифагор не смел и мечтать о том, чтобы научные теоремы могли иметь какое-то практическое применение. Но в современную эпоху ускорение хода истории сократило расстояния между абстрактной концепцией и ее практическим осуществлением. Эйнштейн воспринимал науку не менее созерцательно, чем Пифагор: тем не менее времени его жизни оказалось достаточно, ' Jamblique. Vie de Pythagore. 58. 2О различении трех образов жизни см.: Аристотель. Никомахова этика. I 5, 1095 b 15—19 // Соч. Т. 4. С. 58. 3 Ницше Ф. Веселая наука. § 301 // Соч. Т. 1. С. 638. чтобы совершился переход от чисто теоретического положения об эквивалентности массы и энергии к реальному расщеплению атома. Жизнь Эйнштейна — самый драматический и жестокий показатель того, что научное познание стоит у истоков практической мощи, тем более ужасающей и обширной, чем более созерцательным, то есть общим и абстрактным и тем самым чреватым бесконечными практическими последствиями, является это познание. Но, собственно, весь опыт индустриального общества, начиная с XIX века, убеждает нас в том, что чем более теоретична наука, тем большей практической эффективностью она обладает. Говоря об ученом, Ницше не так уж был не прав, когда разоблачал "ми-рамс"4 как неизменного спутника человека, который заставляет чистого теоретика верить в то, что он является всего лишь зрителем, чуждым миру деятельности, который разыгрывает перед ним свой спектакль. Созерцатель выступает скорее как человек в сущности активный и творческий. Научная теория, таким образом, есть не что иное, как момент творчества и деятельности — момент самостоятельный постольку, поскольку существует разделение труда, но реально связанный с практикой, если принять во внимание производственный процесс в его целостности. Если считать, как это утверждает марксизм, что философская теория должна "снимать" себя в научной теории, то отсюда следует вывод, что философская теория должна быть только одним из моментов практики и упраздниться в ней. Поэтому Маркс перешел от философии к политической борьбе. Тем не менее великим человеком действия в марксизме стал не Маркс, а Ленин, который смог претворить в жизнь марксистскую теорию, подвергнув ее при этом существенному изменению. Вопреки теории Маркса, он возглавил социалистическую революцию не в развитой, а в отсталой капиталистической стране. Речь здесь идет о кардинальном отличии. Марксизм претендовал на то, что он в состоянии предвидеть и осуществить преобразование капиталистических стран европейского типа. Фактически же он не смог возглавить и со- 4 Там же.
вершить такое преобразование. Дело, очевидно, в том, что Европа уже не была способна к самостоятельному преобразованию, так что радикальные изменения человеческого общества могли теперь исходить лишь от новых стран; Европа же могла лишь более или менее хаотически следовать импульсам, приходящим к ней извне. В результате марксизм смог преобразовать действительность только потому, что он сам претерпел существенные изменения, соприкоснувшись с реальностью, которую он не мог предвидеть. Что же касается той социальной реальности, которую сам Маркс действительно анализировал, то есть европейского капитализма, то его теория смогла ее не изменить, но лишь объяснить. В этом отношении его теория осталась философией. Преждевременное стремление преодолеть философию имело своим результатом дискредитацию всякой теоретической рефлексии, свободно осуществляемой независимо от деятельности. Оно привело к политизации интеллигенции, которая, зачастую руководствуясь чувством долга и моральными соображениями, приносила свою теоретическую деятельность в жертву политическим целям. Такая жертва оказывается бесполезной, когда в силу сложившихся социальных обстоятельств политическая деятельность не дает никакого зримого результата и остается бесплодным активизмом. Реагируя на это стремление подчинить мышление деятельности, другие философы заявили о "доминирующем" характере умозрения. Для Ницше созерцатель есть подлинный "автор жизни"'. Он не зритель на жизненном спектакле, но тот, кто написал пьесу, где человек действия выступает лишь в роли исполнителя. Он и в самом деле является создателем "мира оценок", которые активный человек "облекает в плоть и действительность"2. Выбор созерцательной позиции выступает, таким образом, как самая тонкая форма воли к власти. Платон простосердечно говорил о желании философа быть правителем. Но мы знаем, что только одному философу удалось стать 1 Ницше Ф. Веселая наука. § 301 // Соч. Т. 1. С. 638. 2 Там же. императором — Марку Аврелию. И тем не менее за философом сохраняется возможность претендовать на еще более высокий уровень правления — стать советником владыки, управлять тем, кто управляет, предоставляя последнему видимость и хлопоты правления и сохраняя за собой его духовную субстанцию. Если философ не расположен к определенному политическому руководству, он может претендовать на то, чтобы в самой общей форме диктовать законы, предсказывать или предписывать то, чему надлежит быть. В условиях иерархического разделения общественного труда функции управления имеют одну сторону, носящую прежде всего теоретический характер: речь идет о мысленном представлении того, что другие должны будут осуществить в реальности. Такая форма теории непосредственно и неразрывно связана с деятельностью. Здесь можно сказать, что теория подчинена деятельности (поскольку она должна завершиться в исполнении) или что деятельность подчинена теории (поскольку она предписывает то, что надлежит исполнять). Но было бы, разумеется, ошибкой смешивать философию с такого рода теорией, тесно связанной с деятельностью и производством. Если философия и не лишена связи с социальной деятельностью, то все же она не ведет к ней непосредственно. Пример Ленина достаточно ясно показывает, что человек-деятель при определении своего образа действий исходит не из философии, а из самой реальности, в частности из тех ее аспектов, которые философия не в состоянии предвидеть. Ведь философия есть не что иное, как идейная конструкция, которую сознание противопоставляет реальности, не оправдывающей его надежд. Легенда гласит, что на Каталаунских полях появлялись тени павших воинов, чтобы опять броситься в бой3. Так, согласно Марксу, и философия в царстве теней истины продолжает битвы, проигранные в реальности. Например, Германия конца XVIII и XIX веков, уступая Англии в экономическом развитии и Франции в полити- 3В битве на Каталаунских полях в 451 г. войска римского полководца Аэция победили гуннов. — Примеч. ред.
ческих и военных делах, взяла реванш за свое реальное унижение идейными победами немецкой философии. Разумеется, этот реванш был не реальным, а лишь мысленным. Немецкая философия смогла осуществить в сфере идей то, что Франция и Англия совершали в реальности. Не философия, а деятельность изменяет мир. Задача философии заключается не в том, чтобы диктовать и определять то, что должно быть; ей надлежит осмысливать то, что существует. И тем не менее одна только философия, показывая, как "постичь то, что есть"1, способна, не предопределяя деятельность, освещать ее, придавая ей основательность. Если в деле преобразования действительности Ленин не был верен Марксу, то в мышлении он следовал марксистской интерпретации социальной реальности. Эффективность философии состоит, таким образом, не в том, что она управляет деятельностью, а в том, что она развивает мышление. Если Платон не смог реформировать греческое общество, то зато ему первому удалось сформулировать основные понятия, необходимые для философского и научного анализа политического общества. Здесь налицо долгосрочная эффективность, превосходящая все попытки непосредственного воздействия философии на практику. В этом отношении теоретическая деятельность Маркса не идет ни в какое сравнение с его политическим соперничеством с Бакуниным из-за руководства рабочим Интернационалом. Политическая деятельность Маркса, как и прочно забытая сегодня собственно политическая деятельность Платона, даже с практической точки зрения была лишь следствием его теоретической философии. Впрочем, философия для того, кто ею занимается, содержит в себе самой собственное оправдание. В самом деле, философ не очень заботится о том, дает ли философия практическую пользу, является ли она средством деятельности, способна ли она ею управлять. Это все вопросы, требующие ответа лишь с утилитарной точки зрения. Конечно, следует показать, что философия не является абсолютно чуждой практической деятельности, но в дли- 1 Гегель Г. В. Ф. Философия права. Предисловие. С. 55. тельной перспективе эффективно ей служит и, в конечном счете, тем более эффективно, чем более созерцательным был философ и чем менее он интересовался ее непосредственным применением. В этом оправдание его деятельности, о котором настойчиво говорит современная философия. Но античная философия могла обходиться без этого, открывая по ту сторону удовлетворения материальных потребностей такую потребность, которой сама же и давала удовлетворение: потребность в мышлении. Речь идет об изначальной потребности, которая не обнаруживает себя в периоды социального творчества, когда философией могут заниматься, если уже есть сформировавшееся культурное наследие, однако новая, оригинальная философия в это время не возникает. Зато в периоды, когда социальная реальность более не удовлетворяет людей, философия задает мышлению бесконечную задачу, по сравнению с которой все реальные задачи оказываются ограниченными: охватить единством строго систематической мысли целостность культуры своего времени. с) Философия как форма культуры Как раз сегодня такая задача представляется менее осуществимой, чем когда-либо раньше. Сегодня знание неизмеримо возросло вследствие разделения интеллектуального труда и научной специализации: Опасности, грозящие нынче развитию философии, поистине столь многообразны, что, пожалуй, впору усомниться, может ли еще вообще созревать этот плод. Объем и столпотворение башни наук выросли до чудовищных размеров, а вместе с тем и вероятность, что философ устанет уже быть учащимся или остановится где-нибудь и "специализируется", так что ему уже будет не по силам подняться на свою высоту, откуда он сможет обозревать, осматривать, смотреть сверху вниз*. Таким образом, сегодня философ постоянно испытывает искушение специализироваться, то есть ограничиться только одной из тех дисциплин, на которые в современных университетах распалась традиционная область философии: психология, социология, логика, эпистемология, эстетика, исто- 2 Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. § 205 // Соч. Т. 2. С. 326.
рия философии. При этом философ, по сути дела, перестает быть философом. Собственно, это и признается в отношении специалистов таких дисциплин, как психология, социология, формальная логика, которые сегодня окончательно отнесены к разряду наук о человеке. Но кроме того становится очевидным, что эпистемология, эстетика и даже история философии все более требуют эрудиции и научного исследования, так что заниматься этими дисциплинами все чаще означает не заниматься философией. Если же философ не поддается искушению специализации, он оказывается тем самым перед искушением дилетантизма. Если философ не заботится об углублении своего знания посредством специализации и берется за все, не соотносясь ни с какой конкретной дисциплиной, ему остается только делать вид, что он знает то, чего в действительности не знает, то есть становиться шарлатаном или соблазнителем: Быть может, именно утонченность его интеллектуальной совести заставляет его медлить по пути и мешкать; он боится соблазна стать дилетантом, сороконожкой и насекомым с тысячью щупалец, он слишком хорошо знает, что человек, потерявший уважение к себе самому, уже не повелевает и как познающий уже не ведет за собою, — разве что если бы он захотел стать великим актером, философским Калиостро и крысоловом духов, словом, соблазнителем. Это было бы в конце концов вопросом вкуса, если бы даже и не было вопросом совести1. Правда, от искушения стать всего лишь соблазнителем философ может удержаться не только по велению своей совести или хорошего вкуса, а просто-напросто по причине отсутствия таланта. Чтобы избегнуть как специализации, так и дилетантизма и накопить знания, необходимые для обретения подлинно философской широты взглядов, требуется усилие, которое может опустошить философа, когда он наконец поднимется на эту высоту: И он достигает ее слишком поздно, когда уже минует его лучшая пора и ослабеют его силы; или он достигнет ее испорченным, огрубевшим, выродившимся, так что 1 Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. § 205 // Соч. Т. 2. С. 326. его взгляд, его общее суждение о ценности вещей будут иметь уже мало значения2. Тут философ может попасться в ловушку своих же собственных добродетелей, ибо его интеллектуальная серьезность и осторожность в суждении, возникающая при накоплении знаний и учете противоположных мнений, отвращает философа от слишком категоричных утверждений, и тогда случается, что, остерегаясь узости или расплывчатости своих суждений, он становится ба-нальным. Тем не менее представляется, что философия самим своим существованием способна ответить на поставленную ею проблему. Дело в том, что в каждый момент исторического развития она давала осмысление совокупного опыта прошлой культуры и вместе с тем исходный момент для культуры последующей — через критику имеющихся достижений и определение принципов. Именно философия стоит у истоков прогресса и обновления наук. Она умеет предложить точку зрения, которая, придерживаясь всеобщности и абстрактности принципов, препятствует разобщению специальных знаний и не дает мысли затеряться в хаотическом обилии частных результатов. Тем самым история философии дает ключ к пониманию истории культуры, показывая, каким образом в ходе своего развития науки постепенно дифференцируются, исходя из философского определения своих принципов. Точно так же она дает ключ к пониманию современной культуры, выделяя простой и абстрактный момент, исходя из которого исторически развивалось накопление знаний. Таким образом, именно путем приобщения к философской рефлексии, какой она предстает в истории философии, мышление может наиболее эффективно заняться своим самовоспитанием, поскольку оно научается начинать с самого простого и самого общего, а не распыляться с самого начала во множестве не связанных друг с другом знаний. "Многознание уму не научает"3. Обучение же мышлению — это обучение познанию с помощью руководящей нити, позволяющей преодолевать разрозненность знания 2 Там же. 'Гераклит. Фр. 16 (40 DK) // Фрагменты ранних греческих философов. Ч. 1. С. 195.
и в конце концов подниматься выше отдельных частностей. Может, таким образом, показаться, что знание истории философии и составляет существо философской культуры. Однако эта точка зрения поднимает некоторые серьезные проблемы. Дело в том, что изучение истории философии не может не принять сегодня форму, господствующую в современной культуре, а именно форму научной специализации. Начиная со второй половины XIX века гигантский скачок в развитии науки и накоплении фактических данных далеко продвинул вперед наши знания по истории философии. С точки зрения чисто филологической работа над текстами, их издание, перевод и комментирование облегчили доступ к философским трудам и привили современной философии вкус к первоисточникам и точному цитированию великих философов взамен того косвенного и приблизительного знания, каким прежде слишком часто довольствовались даже наиболее именитые философы по отношению к своим предшественникам. Более того, точное и тщательное филологическое изучение источников и взаимных влияний дает нам более адекватную точку зрения на историю идей, на смену школ и их преемственность. Наконец, влияние исторического материализма Маркса (если иметь в виду собственно историческую точку зрения) привело к более конкретному подходу к истории философии. Мы научились связывать философию — через личности философов и их социальное положение — с экономическими и социальными условиями ее порождения. Это достижения, от которых невозможно отказаться, но именно благодаря им история философии ныне более связана с историей и филологией, нежели с самой философией. Что касается филологической точки зрения, то прежде всего следует отметить, что в философском отношении совершенно неважно, высказал ли тот или иной мыслитель ту или иную идею до или после другого мыслителя, если в то же время не определяется значение этой идеи. Филолог же, как правило, безразличен к значению и истинности идей — он удовлетворяется тем, что устанавливает, каким образом то или иное положение передается от одной фило- софской системы к другой. Тем самым он расчленяет системы на отдельные положения, лишая их предварительно смысла, то есть как раз того, что только и делало их мыслями. В пределе филология разрушает ту систему, которую изучает, представляя ее в виде простого соединения мертвых формулировок, пассивно заимствованных из предшествующих систем и лишенных того, что на самом деле определяет философию: живого единства мысли. Филологическая точка зрения является, таким образом, простой историей идей, абстрагирующейся от того, что эти идеи могли действительно означать. Марксистская историография, несомненно, гораздо более конкретна, она выявляет у философских концепций больше смысла, поскольку стремится показать их значение по отношению к социальному контексту, который их породил. Но это значение относится к такой исторической ситуации, которая навсегда прошла. Если, например, платоновская философия — это идеология, оправдывавшая социальную и политическую позицию крупного афинского рабовладельца и земельного собственника IV века до нашей эры, то чем она может заинтересовать французского интеллектуала XX века, который не является ни земельным собственником, ни рабовладельцем? В данном случае научная точка зрения отождествляет мышление с простой вещью, которую можно объяснить объективными условиями ее возникновения и к которой, следовательно, можно проявлять лишь внешний интерес. Вообще говоря, "мысли, истины, знания, которыми я владею лишь в исторической форме, внешни по отношению к моему духу, то есть они мертвы для меня: мое мышление, мой дух, как и моя совесть, не присутствуют в них"'. В самом деле, "историческое, то есть прошлое как таковое, более не существует, оно мертво"2. Более того. научная объективность состоит в том, что- ' Цит. по: Hegel G. Le9ons sur l'histoirc de la Philosophie. Introduction. A. II. 1825 — 1826. Ed. Hoffmeister. Hambourg, 1966. P. 133. Здесь и далее перевод выполнен с французского источника, так как имеются существенные различия с русским переводом "Лекций по истории философии" Гегеля. — Примеч. ред. 2 Ibidem.
бы судить об объекте извне, располагаясь снаружи и на расстоянии от него, избегая всякой субъективности, всякого совпадения с предметом, всякого проникновения в его внутреннее значение. Как с точки зрения объекта, так и с точки зрения метода научно-объективная история философии есть всего лишь "скитание среди могил"1. "Когда та или иная эпоха трактует все исторически, проявляя интерес лишь к тому миру, которого уже нет", "дух отрекается от себя самого"2. Сегодня история философии, приобретая все большее значение и усиливая свою объективную сторону, стремится вытеснить саму философию. Чтение и комментирование текстов прошлого заменяет живую философию на новую схоластику, которая еще более иссушает ум, поскольку, в отличие от старой схоластики, она не основывается на признании великого авторитета. Начиная с эклектиков прошлого века, пышным цветом расцветают "книгоиздатели всякого рода философий, которые сами не имеют никакой философии"3 и для которых философия сводится к переводам и комментированию философии, ушедшей в прошлое. Поэтому живой дух говорит: "Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов и следуй за мной"4. Действительно, важно мыслить ради настоящего, сегодняшнего, а не ради безвозвратно ушедшего прошлого. Необходимость мыслить независимо от истории философии вытекает также из одной особенности этой истории, которая уже давно подчеркивалась и представляет собой одно из принципиальных возражений против ценности научного познания: постоянное опровержение философами друг друга. В самом деле, история философии предстает как поле битвы, где все время сталкиваются самые противоположные мнения. Каждая философская концепция в момент своего зарождения претендует на абсолют- 1 Hegel G. Lefons sur l'histoire de la philosophic. Introduction. A. II. 1825—1826. P. 133. 1 Ibidem. 3 Proudhon P. J. Philosophie de la misere. Paris, 1846. V. 1. P. 13. "Евангелие от Матфея цит. по: Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии // Соч. Т. 9. С. 23. Ср.: "Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов" (Мф 8:22). ную истину и, чтобы утвердить свои собственные принципы, начинает с опровержения предшествующих концепций. Но она сама не избегает той же участи, так что история философии представляет собой зрелище, обескураживающее своими постоянными претензиями на истину, которые постоянно оспариваются и стираются в порошок. Поэтому кажется невозможным извлечь какую-то философию из истории философии, представляющей собой не что иное, как скопление разнообразных философских позиций: ...нельзя обучать философии; в самом деле, где она, кто обладает ею и по какому признаку можно ее узнать?... Можно обучать только философствованию5. Таким образом, философия вроде бы никогда не выступает как знание, которому можно научить, но лишь как простая расположенность духа, независимого от всякого определенного знания и всякой определенной доктрины, поскольку она есть не что иное, как самостоятельное мышление. Однако идея о том, что следует мыслить самостоятельно, не имеет никакого значения: Часто можно слышать выражение: самостоятельное мышление, как будто бы этим высказывается что-то значительное. На самом же деле никто не может мыслить за другого: это выражение представляет поэтому плеоназм6. Любой человек, поскольку он мыслит, мыслит самостоятельно, причем даже тогда, когда мыслит с помощью идей, почерпнутых из утренней газеты. Так что претензия на самостоятельное мышление — это обычно претензия некультурной и нерефлексивной мысли. Культура и рефлексия демонстрируют, что мышление, будучи самым субъективным и личным актом, является в то же время и самым объективным и безличностным, поскольку в мышлении рефлексия стремится достичь общезначимости. С одной стороны, мышление может быть только самостоятельным, поскольку основной акт мышления состоит в том, чтобы признавать за истину лишь то, что оно 5 Кант И. Критика чистого разума. Ч. П. Разд. 3 // Соч.: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 684. 6 Гегель Г. В. Ф. Энциклопедия философских наук. §23. М., 1974. Т. 1. С. 120.
само признало таковой. Но именно тот факт, что мышление хочет признать истину, исключает для него простую погоню за оригинальностью, в смысле оригинальни-чания и прихоти субъективной фантазии. Общезначимость работы мышления может, таким образом, быть признана за любой философией. На вопрос Канта, где найти такую философию, которой можно было бы обучить, можно ответить: таковой является любая философия. Все философии выступают в виде учений, иначе говоря, они существуют в такой форме, которой можно обучить. Всякая отдельно взятая философия есть философствование, и было бы напрасным занятием искать философию вооб-ще вне реально существующих философий: Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.037 сек.) |